14-6-2004
Изабелла Ахатовна Ахмадулина or
Белла Ахмадулина
Bella Akhmadulina
(b. 1937)
|
LINKS:
|
Biographies in English |
O | O | O | O | O |
|
Biographies in Russian |
O | O | O | O | O |
|
Poems in English |
O | O | O | O | O |
|
Poems in Russian |
O | O | O | O | O |
| O | O | O | O | O |
|
Осенр
Не действуя и не дыша, все слаще обмирает улей. Все глубже осень, и душа все опытнее и округлей.
Она вовлечена в отлив плода, из пустяка пустого отлитого. Как кропотлив труд осенью, как тяжко слово.
Значительнее, что ни день, природа ум обременяет, похожая на мудрость лень уста молчаньем осеняет.
Даже дитя, велосипед влекущее, вертя педалью, вдруг поглядит на белый свет с какой-то ясною печалью.
1962 |
Autumn Not working, not breathing,
|
|
ГРУЗИНСКИХ ЖЕНЩИН ИМЕНАТам в море паруса плутали,
и, непричастные жаре,
медлительно цвели платаны
и осыпались в ноябре.
И лавочка в старинном парке
бела вставала и нема,
и смутно виноградом пахли
грузинских женщин имена.
Они переходили в лепет,
который к морю выбегал
и выплывал, как черный лебедь,
и странно шею выгибал.
Смеялась женщина Ламара,
бежала по камням к воде,
и каблучки по ним ломала,
и губы красила в вине.
И мокли волосы Медеи,
вплетаясь утром в водопад,
и капли сохли, и мелели,
и загорались невпопад.
И, заглушая олеандры,
собравши все в одном цветке,
витало имя Ариадны
и растворялось вдалеке.
Едва опершийся на сваи,
там приникал к воде причал.
"Цисана!" - из окошка звали.
"Натэла!" - голос отвечал...
|
The Names of Georgian Women
There on
the sea sails wandered,
|
|
МАЗУРКА ШОПЕНА
Какая участь нас постигла, как повезло нам в этот час, когда бегущая пластинка одна лишь разделяла нас!
Сначала тоненько шипела, как уж, изъятый из камней, но очертания Шопена приобретала всё слышней.
И забирала круче, круче, и обещала: быть беде, и расходились эти круги, как будто круги по воде.
И тоненькая, как мензурка внутри с водицей голубой, стояла девочка-мазурка, покачивая головой.
Как эта, с бедными плечами, по-польски личиком бела, разведала мои печали и на себя их приняла?
Она протягивала руки и исчезала вдалеке, сосредоточив эти звуки в иглой исчерченном кружке.
1958
|
Mazurka Of ChopinOh, what a great was our fortune,
we were so lucky at the times,
when was a running disk of Chopin,
the only border between us.
First, the she-disk made quiet hisses,
as a grass-snake, caught on a floor,
but the bewitching Chopin’s features
became else clearly heard in her.
And, a thin graduate, that’s filled in
with water of blue colorant,
a girl-mazurka stood there, real,
nodding with her delightful head.
How was she able with her shoulder
and face as pale as of the Pole,
to understand all pains, I hold in,
and, for her self, receive them all?
She would stretch gently her arms out
to me … and vanish in far land,
leaving all sounds in the round
line, drawn by the needle’s end.
Translated by Yevgeny Bonver
|
|
Дождь в лицо и ключицы, и над мачтами гром. Ты со мной приключился, словно шторм с кораблем.
То ли будет, другое... Я и знать не хочу - разобьюсь ли о горе, или в счастье влечу.
Мне и страшно, и весело, как тому кораблю... Не жалею, что встретила. Не боюсь, что люблю.
1955
|
Rain flogs my
face and collar-bones, Translated by Yevgeny Bonver
|
СНИМОК
Улыбкой юности и славы
чуть припугнув, но не отторгнув,
от лени или для забавы
так села, как велел фотограф.
Лишь в благоденствии и лете,
при вечном детстве небосвода,
клянется ей в Оспедалетти
апрель двенадцатого года.
Сложила на коленях руки,
глядит из кружевного нимба.
И тень ее грядущей муки
защелкнута ловушкой снимка.
С тем - через "ять" - сырым и нежным
апрелем слившись воедино,
как в янтаре окаменевшем,
она пребудет невредима.
И запоздалый соглядатай
застанет на исходе века
тот профиль нежно-угловатый,
вовек сохранный в сгустке света.
Какой покой в нарядной даме,
в чьем четком облике и лике
прочесть известие о даре
так просто, как названье книги.
Кто эту горестную мету,
оттиснутую без помарок,
и этот лоб, и челку эту
себе выпрашивал в подарок?
Что ей самой в ее портрете?
Пожмет плечами, как угодно!
и выведет: Оспедалетти.
Апрель двенадцатого года.
Как на земле свежо и рано!
Грядущий день, дай ей отсрочку!
Пускай она допишет: "Анна
Ахматова", - и капнет точку |
THE PHOTOGRAPH
Smiling nervously but brightly,
Under heaven's dome's eternal
childhood
She looks out from a lacy nimbus,
Coalesced with that sweet April -
When the age comes to its end
How calm, facete the well-dressed
lady
Who asked her for a present of
What's in her portrait for
herself?
How fresh, still early here on
earth!
|
|
УРОКИ МУЗЫКИ
Люблю, Марина, что тебя, как всех, что,- как меня,- озябшею гортанью не говорю: тебя - как свет! как снег!- усильем шеи, будто лед глотаю, стараюсь вымолвить: тебя, как всех, учили музыке. (О крах ученья! Как если бы, под богов плач и смех, свече внушали правила свеченья.)
Не ладили две равных темноты: рояль и ты - два совершенных круга, в тоске взаимной глухонемоты терпя иноязычие друг друга.
Два мрачных исподлобья сведены в неразрешимой и враждебной встрече: рояль и ты - две сильных тишины, два слабых горла музыки и речи.
Но твоего сиротства перевес решает дело. Что рояль? Он узник безгласности, покуда в до диез мизинец свой не окунет союзник.
А ты - одна. Тебе - подмоги нет. И музыке трудна твоя наука - не утруждая ранящий предмет, открыть в себе кровотеченье звука.
Марина, до! До - детства, до - судьбы, до - ре, до - речи, до - всего, что после, равно, как вместе мы склоняли лбы в той общедетской предрояльной позе, как ты, как ты, вцепившись в табурет,- о карусель и Гедике ненужность!- раскручивать сорвавшую берет, свистящую вкруг головы окружность.
Марина, это все - для красоты придумано, в расчете на удачу раз накричаться: я - как ты, как ты! И с радостью бы крикнула, да - плачу.
Октябрь 1963 |
MUSIC LESSONS
Marina, how I love to know that like everyone else, like me – who cannot speak now through my frozen throat because to speak of it is like swallowing ice – to know that you, a creature of light! of snow! were like the rest of us, given lessons in music. And there was a waste of teaching, almost as if to the sound of laughter and tears among the gods, a candle had been given rules for glowing. You and the piano, equally dark creatures, could not get on together. Two perfect circles, you touched each other’s foreign language, remotely as deaf mutes. Sombrely you were drawn together in that insoluble and hostile encounter: a piano and you! Stubborn and silent, the voice of music still weak in you both. Marina, defenceless child, that decided the matter. What is a piano? It is only silent and a prisoner until some friend puts a finger on C sharp. But you were alone. There was no help for you. Your music had to be learnt with difficulty: without troubling the source of your pain, you had to open yourself to bleed in sound. Marina, C! C! for childhood, doh, your destiny! Doh! Re! of speech, doh, for everything that comes afterwards! As we both leant forward our foreheads in that universal pose before the piano together, like you! like you! I grasped the stool, that merry-go-round of a worthless pedagogue, to try unwinding the same equator which has already torn away your beret and now lies whistling around your head. Marina, the intention of all this springs from the beauty of uttering just once and perfectly, the cry: I am like you! like you! I wanted to shout that out with jot – but instead, I weep.
Translated by Elaine Feinstein
|
|
НОЧЬ Андрею Смирнову
Уже рассвет темнеет с трех сторон, а всё руке недостает отваги, чтобы пробиться к белизне бумаги сквозь воздух, затвердевший над столом.
Как непреклонно честный разум мой стыдится своего несовершенства, не допускает руку до блаженства затеять ямб в беспечности былой!
Меж тем, когда полна значенья тьма, ожог во лбу от выдумки неточной, мощь кофеина и азарт полночный легко принять за остроту ума.
Но, видно, впрямь велик и невредим рассудок мой в безумье этих бдений, раз возбужденье, жаркое, как гений, он все ж не счел достоинством своим.
Ужель грешно своей беды не знать! Соблазн так сладок, так невинна малость - нарушить этой ночи безымянность и все, что в ней, по имени назвать.
Пока руке бездействовать велю, любой предмет глядит с кокетством женским, красуется, следит за каждым жестом, нацеленным ему воздать хвалу.
Уверенный, что мной уже любим, бубнит и клянчит голосок предмета, его душа желает быть воспета, и непременно голосом моим.
Как я хочу благодарить свечу, любимый свет ее предать огласке и предоставить неусыпной ласке эпитетов! Но я опять молчу.
Какая боль - под пыткой немоты все ж не признаться ни единым словом в красе всего, на что зрачком суровым любовь моя глядит из темноты!
Чего стыжусь? Зачем я не вольна в пустом дому, средь снежного разлива, писать не хорошо, но справедливо - про дом, про снег, про синеву окна?
Не дай мне бог бесстыдства пред листом бумаги, беззащитной предо мною, пред ясной и бесхитростной свечою, перед моим, плывущим в сон, лицом.
1965
|
NIGHT
Now on three sides the darkness grows deeper with the coming of dawn, and still my hand has no courage to reach through the solid air to the white paper on the table.
For reason can not honestly resist my sense of limitation! Now I cannot let my hand wrote any of those careless phrases that once gave me joy.
In darkness there are always many meanings; it is easy to mistake the euphoria of midnight, and a burning head that comes from slackness and caffeine – for sharp intelligence.
But evidently I have not damaged my brain altogether with my insane vigils. I understand excitement is no merit, however hot; I do not think it talent.
It would be sinful to ignore that misery! Yet the temptation is sweet. How small and innocent a gesture: to destroy the anonymity of night, and call all things within it by their right names.
Even as I try to keep my hands still each object flirts with me, and shows its own beauty, I am invited with every movement now to render homage
to each thing, convinced of my love, whose small voice growls and begs to have its soul celebrated in song – for which it needs my voice.
And I want to thank the candle, and to have its lovely light known everywhere, would offer tireless epithets as caresses. And yet I fall silent.
Under this torture of numbness, what pain – not to confess even with one word the splendour of everything my love looks upon from darkness with stern eyes.
Why should I be ashamed? Aren’t free in an empty house, in a flood of snow, to write, however poorly? At least to name the house, the snow, and the blue window.
A sheet of paper is defenceless: I pray God to keep me modest. Here I sit before a clear and most ingenuous candle that lights my face now floating into sleep.
Translated by Elaine Feinstein |
ЗИМА
О жест зимы ко мне,
холодный и прилежный.
Да, что-то есть в зиме
от медицины нежной.
Иначе как же вдруг
из темноты и муки
доверчивый недуг
к ней обращает руки?
О милая, колдуй,
заденет лоб мой снова
целебный поцелуй
колечка ледяного.
И все сильней соблазн
встречать обман доверьем,
смотреть в глаза собак
и приникать |